5. Более глубокое понимание научного объекта
Восстановление легитимности научной истины благодаря выяснению референциального значения операций является значительным шагом, но всё же наше рассуждение о научной объективности ещё далеко от завершения. Этот шаг позволяет нам преодолеть серьёзное ограничение радикальной эпистемологии эмпиризма, для которой единственным основанием для смысла и референции являются наблюдения: действительно, наблюдения строго приватны и, следовательно, не могут обеспечить ни интерсубъективность, ни общую референцию для объектов, тогда как операции (как мы видели) способны обеспечить оба условия для объективности. Тем не менее, операции всё ещё слишком близки к эмпирическим данным, и если бы они были единственным критерием научной истины и единственным основанием научного реализма, то пришлось бы свести научную истину к тому, что наука может рассказать о вещах, таких, какими они проявляются в повседневном опыте, и научный реализм не вышел бы за рамки реализма здравого смысла. Однако этот вывод находился бы в явном конфликте с (полностью обоснованным) убеждением в том, что современной наукой произведено огромное количество знаний, выходящих далеко за рамки обычного знания здравого смысла и относящихся, в частности, огромной области объектов, не наблюдаемых с помощью органов чувств.
Для преодоления этого радикального предубеждения эмпиризма мы должны прежде всего отвергнуть заманчивую идею о том, что научные объекты — это вещи, несмотря на то, что такая идея, кажется, является лучшей опорой для научного реализма. Действительно, в наших предыдущих рассуждениях мы указали: (i) что вещь может стать объектом данной науки, только если рассматривать её с конкретной «точки зрения» этой науки, которая определяет определённый «вырез» (clipping) из этой вещи; (ii) что одна единственная вещь может быть объектом неопределённого числа научных исследований. Следовательно, приравнивание научного объекта к вещи означало бы игнорирование различия между вещью и объектом, которое было центральным для всего нашего анализа. Выход из этой трудности заключается в углублении вышеупомянутых понятий «точки зрения» и «выреза»: на самом деле это разговорные выражения, обозначающие особую структуру из понятий (structure of concepts), которую мы можем использовать для рассмотрения не только одной вещи, но и реальности в целом. С генетической точки зрения (как мы уже отмечали), эта понятийная структура (conceptual structure) обычно получается путем абстрагирования от рассмотрения области конкретных вещей и, следовательно, соответствует определенному структурированному набору атрибутов (т. е. свойств, отношений, функций) таких вещей, и именно это и является «вырезом», который осуществляется в вещи посредством применения указанной понятийной структуры.
Но теперь именно такая понятийная структура — после соответствующего уточнения и полной детализации — становится фактическим объектом рассматриваемой конкретной науки. Следовательно, это абстрактный объект, который для исследования должен также обозначаться соответствующим структурированным набором предикатов, составляющих специфический технический язык рассматриваемой науки. Материальная точка, равномерное движение, движение без трения, твердое тело, идеальный газ, адиабатический процесс, изолированная система, изолятор и проводник — это известные примеры таких абстрактных объектов, изучаемых в физике, а химическая реакция, химическое равновесие, метаболизм, размножение, гомеостаз, совершенная конкуренция, предельная полезность, доход на душу населения, маргинальность, демографический переход — это примеры абстрактных понятий, разработанных соответственно в химии, биологии, экономике и социологии. Теоретическое измерение науки, по сути, состоит в построении, формулировании и развитии таких абстрактных объектов, которые имеют статус интеллектуальных сущностей, наделенных достаточно точным смыслом и логической структурой. По этой причине они отличаются от ничего, они являются содержанием мышления, они обладают своего рода реальностью, которую мы могли бы назвать ментальной или «ноэматической» (если использовать терминологию Гуссерля), и именно они являются научными объектами в собственном смысле этого слова, поскольку именно их наука непосредственно исследует. Они обладают существенным преимуществом, заключающимся в универсальности и необходимости (то есть в двух фундаментальных чертах, которые приписывались науке в западной традиции и всегда связывались с возможностями интеллекта).
Однако, как мы уже отмечали, эмпирические науки стремятся исследовать свою собственную область объектов, и она не должна быть просто областью абстрактных сущностей, обладающих ментальной реальностью. Как это может происходить, можно прояснить, разграничивая кодирование и экземплификацию. Абстрактный объект «кодирует» определенное количество понятий, которые характеризуют его явным и точным образом, но он может быть «экземплифицирован» множеством конкретных вещей, наделенных теми же атрибутами, которые закодированы в абстрактном понятии, и это обычно происходит только в определенных пределах приближения или допустимого отклонения, в зависимости от ряда практических соображений. Это происходит потому, что одна и та же вещь обычно экземплифицирует множество абстрактных объектов (или понятий), и эти одновременные экземплификации неизбежно подразумевают, что соответствие любому абстрактному понятию реализуется лишь частично. Например, железный прут является хорошим примером абстрактного понятия твердого тела, однако он не является «идеально» твердым, а обладает также некоторой эластичностью (что может быть очень полезно в определенных конкретных приложениях). Референтами мы называем сущности, экземплифицирующие какой-либо абстрактный объект, и здесь мы видим, что объекты, о которых мы говорили во введении, утверждая, что каждая наука исследует только свою собственную область объектов, правильнее называть референтами этой науки, которая имеет свою собственную область референтов. Важно понимать, что эти две области — области абстрактных объектов и области референтов — глубоко различны и не являются просто дублированием друг друга. Например, с одной стороны, ни одно абстрактное понятие не обладает свойствами, которые оно кодирует (понятие равномерного движения не находится в движении, понятие четвероногого животного не имеет ног и т. д.), а с другой стороны, ни одна конкретная вещь не кодирует свойства, поскольку она не характеризуется полностью каким-либо конечным набором свойств. Взаимосвязь между кодированием и экземплификацией представляет собой сложный вопрос, который ставил перед умами великих мыслителей, начиная, по крайней мере, с Платона. Однако, не вдаваясь в столь сложную проблему, мы можем предложить практический критерий определения референтов абстрактных объектов: это использование стандартизированных операций, которые в науках играют роль критериев референциальности. Для правильного понимания этого момента полезно сделать небольшое отступление, касающееся фундаментального вопроса философии языка и семиотики.
6. Смысл и референция
Мы утверждаем, что значение понятия состоит во взаимосвязи двух составляющих частей: смысла и референции. Эти термины были явно введены в современный философский словарь Фреге, но соответствующие понятия существовали в западной традиции со времен античной и средневековой философии под разными названиями и подвергались тщательному и утончённому анализу. В некоторых направлениях современной философии, наиболее непосредственно подверженных влиянию эмпиризма, было утрачено осознание существования и специфики интеллектуального мира мыслей, в котором смысл понятий занимает свое место и не сводится к динамике чувственных восприятий (хотя и имеет с ними связи). Когда в современной философии произошел «лингвистический поворот», появилась удобная замена неудобному понятию содержания мысли: смысл термина или языкового выражения в целом определяется его языковым контекстом и таким образом является полностью внутренним не только для языка, но даже для любого конкретного языкового контекста. Этот «семантический холизм», парадигматически отстаиваемый Куайном, в то же время представлял собой барьер в отношении доступа к реальности, отличной от языка, и, следовательно, не оставлял места для референции в каком-либо надлежащем смысле. Согласно этой позиции, значение сводилось к смыслу, а смысл понимался как результат языкового контекста.
Однако подлинный дух эмпиризма указывал в другом направлении. Хотя он и разделял идею исключения мира мысли путем рассмотрения только языка, вопрос о значении языкового выражения получил иной ответ: это значение — то, о чем это языковое выражение говорит или что оно обозначает, то есть нечто, лежащее вне самого языка и должно быть постигнуто чувственным опытом. Другими словами, в этом случае значение сводилось к референции. Огромная трудность в этой позиции заключалась в том, как установить надлежащую связь между языковым выражением и «его» референтом, не прибегая к интеллектуальному смыслу, поскольку логико-лингвистические механизмы (начиная с «правил соответствия» Карнапа) все еще остаются языковыми и не могут предоставить инструменты для преодоления лингвистического барьера.
Слабость обеих позиций заключалась в их притязании на возможность обойтись без рассмотрения специфического характера и роли мышления: даже если признать, что язык в некотором смысле первичен (поскольку невозможно формулировать, выражать и передавать мысли без какого-либо языка), остается ясно, что любой язык, рассматриваемый сам по себе, представляет собой только набор материальных знаков. Этот набор становится языком только в том случае, если знаки наделены значением, то есть, если их можно понять, и это само слово напрямую отсылает к пониманию (которое также называется интеллектом), в то время как понятия в самом общем смысле можно назвать результатом этого понимания (поскольку это то, что мы «представляем себе», когда понимаем язык). Действительно, языковой контекст в значительной степени способствует определению значения; однако это происходит не благодаря изменяющемуся взаимному расположению материальных знаков языка, а благодаря интеллектуальным взаимосвязям между различными понятийными (conceptual) компонентами контекста. Тем самым мы признаем достоинства «контекстуалистских» теорий значения, но в то же время мы также признаем, что они неявно опираются на принятие роли специфической области мышления, которую мы можем приравнять к сфере смысла. Однако, оставаясь на этом этапе, мы не можем объяснить, как язык может говорить о чем-то отличном от себя самого (или, говоря разговорным языком, о «мире»).
Столь же разочаровывающей оказывается попытка установить такую связь между языком и миром путем прямого сопоставления составляющих мира с составляющими языка, поскольку в этом случае приходилось устанавливать ассоциацию материальных сущностей (знаков языка) с другими материальными сущностями (вещами мира) без каких-либо оснований для выбора. Однако, если мы допустим, что знаки языка имеют значение, и что это значение также имеет определенные узнаваемые отношения с миром, то можно также присвоить референты знакам языка и знать, «о чем» он говорит. Следовательно, даже такое сведение значения к референции не может функционировать без признания «промежуточного» уровня содержания мысли, понятий. В результате, если мы согласимся определить семантику как теорию, касающуюся значения языка, мы должны отстаивать трехуровневую семантику, в которой мы рассматриваем уровень знаков (языка), уровень смысла (понятий) и уровень референции (сущностей (entities), о которых язык предназначен говорить).
Как мы уже объяснили, операции играют существенную роль в этой структуре поскольку они обеспечивают недостающее звено между уровнем смысла и уровнем референции, и они могут это делать, потому что, с одной стороны, они понимаются, то есть концептуализируются как часть смысла предложения, а с другой стороны, они принадлежат к «миру», они заключаются в делании чего-то, а не просто в говорении или мышлении.
7. Референциальная природа истины
Различие и взаимосвязь между смыслом и референцией были признаны еще в античной философии в попытках определить истину и были явно указаны в аристотелевском разграничении между семантическим дискурсом (т. е. дискурсом, наделенным лишь смыслом) и апофантическим дискурсом (т. е. дискурсом, который утверждает или отрицает что-либо), поскольку во втором случае необходимо рассматривать то, «о чем» говорится в утверждении или отрицании, и на этом основании дискурс оказывается истинным или ложным. Иными словами, не предполагается, что какой бы то ни было осмысленный декларативный дискурс истинен сам по себе: он должен ещё «говорить о» чем-то, что это что-то «действительно существует». Это и есть знакомое, основанное на здравом смысле понятие истинности утверждения, которое также принималось в философии до ХХ века (и которое лежит в основе различных критериев истинности, предлагавшихся различными «теориями истины»). В случае наук «кризис», особо проявившийся в начале двадцатого века (тот, о котором мы говорили в разделе 3 настоящей статьи), побудил многих эпистемологов рассматривать научные теории по существу как формальные системы, глобальный контекст которых одновременно определяет смысл и содержание их утверждений, при условии, что они внутренне непротиворечивы (т. е. свободны от противоречий). Это была своего рода «синтаксическая концепция истины» или «когерентная теория истины», слабость которой стала очевидной, особенно после результата Гёделя о невозможности того, чтобы какая-либо формальная система (удовлетворяющая определенным минимальным условиям) могла доказать свою собственную непротиворечивость. Это породило задачу повторного введения соответствующего традиционного понятия истины и для формализованных языков, и решение этой задачи было предложено в известной статье Тарского (1933), который явно хотел определить свою доктрину как «семантическую концепцию истины». Если рассмотреть суть весьма сложной и разработанной конструкции Тарского, то можно заметить две вещи: (а) «интерпретация» формального языка состоит не в связывании его знаков с понятиями или в придании им смысла, а в непосредственном связывании их с некоторыми элементами данного множества (т. е. с референтами), и именно поэтому он назвал свою концепцию «семантической»; (б) необходимым и достаточным условием для утверждения истинности предложения является то, что описываемое предложением положение дел действительно имеет место, но никаких критериев для проверки выполнения такого условия не предлагается. Это, пожалуй, можно считать слабыми местами или, по крайней мере, ограниченностью определения истины по Тарскому. Однако следует признать два фундаментальных достоинства: (а) восстановление референциальной природы истины, то есть признание неадекватности рассмотрения истины как чисто внутреннего свойства языковой конструкции; (б) «двустороннее» условие истинности повествовательного предложения, то есть: если положение дел (или факт) имеет место, то описывающее его утверждение истинно, а если утверждение истинно, то описываемое им положение дел (факт) должно иметь место. Можно спорить о том, следует ли квалифицировать эту концепцию Тарского как «теорию истинности как соответствия»; но обсуждение этого вопроса довольно бесполезно, поскольку однозначно не понятно, что именно должно представлять собой такое соответствие. Поэтому мы предпочитаем называть его «референциальным». Не только ради ясности, но и потому, что мы уже указали, как можно проследить референты языковых элементов, поскольку, как мы видели, наши операции одновременно представляют собой «критерии референции» и «критерии истины».
8. Региональные онтологии
В обыденной речи, как и в научных рассуждениях, мы используем множество повествовательных предложений, которые мы квалифицируем как истинные (например, «2 + 2 = 4», «Париж — столица Франции», «у насекомых шесть ног», «золото дороже серебра», «Гектор — троянский воин в «Илиаде»», «Наполеон потерпел поражение при Ватерлоо», «испанский язык — неолатинский», «Земля — планета в Солнечной системе», «Минотавр жил на Крите»). Поскольку, как мы подчеркнули выше, истинное предложение не может быть истинным «ни о чём», «факт», на который оно ссылается, должен существовать, должен быть верен. Отсюда следует, что сущности (entities), упомянутые в истинном повествовательном предложении, а также свойства и отношения этих сущностей, должны существовать, хотя они могут иметь совершенно разные виды существования в разных случаях. Таким образом, мы можем сказать, что 2 — это математическая сущность или что эта сущность имеет математическое существование; Париж и Франция — географические (или политические) образования, связанные географическим (или политическим) отношением, при котором первый является столицей второго; Гектор — литературный персонаж или обладает литературным существованием; Минотавр — мифологическое существо или обладает мифологическим существованием. Такой способ рассуждения звучит как нечто само собой разумеющееся, но на самом деле он имеет глубокий смысл: он восстанавливает фундаментальный тезис Парменида о том, что бытие — это просто то, что отличается от небытия, то есть от ничего, и в то же время сохраняет столь же фундаментальный аристотелевский тезис об аналоговом смысле бытия. Аристотель представил этот тезис главным образом в отношении «способа бытия» или существования (например, субстанция существует «сама по себе», тогда как акциденции существуют только «в субстанции»; или нечто может существовать «потенциально» или «актуально»). Наши примеры касаются другого аспекта аналогии бытия, а именно различных «видов существования», которые также рассматривались в философских традициях и были вновь затронуты в гуссерлианской доктрине региональных онтологий. Искушение, которому необходимо противостоять (по крайней мере, в данном контексте), — это попытка отличить то, что «действительно существует», от того, что существует «только в определенном смысле», различие, которое иногда представляется как разница между метафизикой (дискурс о том, что действительно существует) и онтологией (дискурс о только мыслимых или даже фиктивных сущностях). Очень легко можно подумать, что «действительно существует» — это только то, что существует в пространстве и времени, но как можно отрицать реальное существование глубокой скорби, которая может довести человека даже до самоубийства, или банкротства, которое может внезапно обречь на нищету сотни людей? Не говоря уже о бесчисленных людях, верящих в существование нематериального бога или множества нематериальных божеств. Риск подобной претензии заключается в том, что можно впасть в банальный редукционизм, догматически утверждая, что какой-нибудь определенный вид реальности — это именно то, что действительно существует, а затем пытаясь свести все остальное к проявлению этой реальности (что было бы бессознательной формой некритической метафизики).
Мы можем избежать подобных трудностей, потому что мы объяснили, каким образом все эти различные «сущности», относительно которых истинно то или иное повествовательное предложение, являются его референтами, и, кроме того, объяснили, как определенные фундаментальные референты научного дискурса могут быть непосредственно достигнуты посредством конкретных операций, которые играют роль критериев референциальности и критериев истинности для конкретной дисциплины, их принимающей.
Поэтому, если я скажу, что видел во сне белую лошадь, тогда как на самом деле видел черную кошку, мое утверждение ложно, и было бы неправильно говорить, что оно ни истинно, ни ложно, потому что этих лошади и кошки «не существовало». На самом деле они существуют в онтологической области приснившихся сущностей, которые могут занимать немаловажное место в жизни человека, быть предметом литературных произведений и даже стать важным источником «данных» для некоторых научных теорий, таких как психоанализ. Следует также отметить, что область референтов, или онтологическая область, ограниченная определенной группой конкретных материальных операций, не обязательно является материальной: например, чтобы установить, действительно ли Гектор был троянским воином в «Илиаде», необходимо выполнить конкретные операции, такие как поиск книги в библиотеке, визуальное распознавание ее названия как «Илиада», чтение ее на понятном языке и, наконец, выяснение, есть ли в этой книге история некоего персонажа по имени Гектор, играющего роль троянского воина. Этот литературный персонаж не материален и у него лишь литературный вид существования.
Этот простой пример помогает нам прояснить тот факт, что операции, используемые в эмпирической науке для определения её референциальной области, безусловно, материальны и являются инструментами для распознавания непосредственно истинных или ложных утверждений. Они предоставляют данные рассматриваемой науки и по этой причине также являются инструментами для проверки приемлемости других утверждений, которые не полностью выражены с помощью операциональных предикатов (путём проверки того, влекут ли такие утверждения логически операционально проверяемые следствия). Однако построение важнейших наук выходит далеко за рамки сбора таких непосредственно истинных утверждений и, как мы видели, вводит новые понятия посредством определений и предлагает теории для объяснения данных. Это сводится к введению определённых абстрактных объектов, которые кодируют понятия, не все из которых имеют операциональную природу и которые, следовательно, не могут быть экземплифицированы с помощью конкретных базовых операций.
Каков онтологический статус таких объектов? Мы можем ответить, что их онтологическая область остается той, которая определяется фундаментальными операциями: они являются физическими объектами, если вводятся в физическую теорию и не превращаются в литературные, психологические или математические объекты. Однако этот ответ не совсем ясен. Можно сказать: конечно, как абстрактные объекты они, безусловно, существуют и принадлежат, например, к физике, но существуют ли они на самом деле? То есть, экземплифицируются ли они также физическими референтами? В этом суть вопроса научного реализма, который в своей грубой формулировке может быть выражен как вопрос о существовании ненаблюдаемых и который остается неизменным даже после его уточнения путем замены наблюдений операциями, как это сделали мы.
9. Истинность как гарантия существования
Решение нашей проблемы неявно содержится в «двунаправленности», которую мы уже подчеркивали как неотъемлемую часть референциальной природы истины, а именно: если утверждение истинно (по какой бы причине оно ни было сформулировано как истинное), то его референты должны существовать (по той же причине) в соответствующей онтологической области. Однако это лишь намек, поскольку на данный момент мы условно ограничили понятие истины отдельными утверждениями и предложили уникальный тип критериев истинности и референциальности (т. е. операции), которые подходят только для непосредственной истины. Поэтому следует рассмотреть различные методы обеспечения косвенной истинности отдельных утверждений, которые можно назвать синтетическими методами вывода. Они широко рассматриваются в стандартной литературе по философии науки и не нуждаются в повторном упоминании здесь. Достаточно отметить, что большинство таких методов таковы, что вывод не наделен абсолютной достоверностью. Однако это лишь эпистемическое (а не эпистемологическое) условие, которое не умаляет онтологической обоснованности рассматриваемых утверждений. Это просто означает, что если нет уверенности в истинности утверждения, то нет уверенности и в существовании референтов этого утверждения, но не то, что эти референты не существуют по причине этой неопределенности. Кроме того, мы знаем, что такие методы (особенно применяемые в развитых науках) обычно обеспечивают значительную степень уверенности в истинности своих выводов, и это дает (не абсолютную, но вполне разумную) гарантию также существования соответствующих референтов.
Следующий шаг состоит в определении истинности множества утверждений, и это может быть сделано только при введении в это множество определенной структуры; наиболее спонтанной идеей является рассмотрение этой структуры как состоящей из логических связей, для которых элементарная формальная логика предлагает нам подходящее отображение закономерностей и правил, оказывающих непосредственное влияние на истинность рассматриваемых утверждений. В частности, это концепция, лежащая в основе сентенциального подхода к научным теориям, который доминировал в аналитической философии науки на протяжении большей части двадцатого века и способствовал развитию номологически-дедуктивной модели научного объяснения. Типичная схема этого подхода заключалась в рассмотрении научной теории как логической конъюнкции всех ее гипотез (обычно представляемых как «законы»), а проверка теории — как логического вывода из этих гипотез (в сочетании с некоторыми эмпирически проверяемыми посылками) единственного эмпирически проверяемого заключения: если это заключение окажется истинным, теория будет подтверждена, если оно окажется ложным, теория будет «опровергнута». Проблема такого подхода заключается в том, что подтверждение не всегда абсолютно надежно (по простым логическим причинам), и что опровержение касается теории «в целом», не указывая с уверенностью, какая из различных гипотез является ложной и делает ложной логическую конъюнкцию, составляющую теорию. Это фундаментальные причины, которые показали неадекватность этого подхода для объяснения изменений в науке, как они происходят на самом деле, и, в особенности после выхода книги Куна «Структура научных революций», положили начало новым тенденциям в философии науки.
Мы не заинтересованы в обсуждении этих тенденций, но отметим, что их объединяет отказ от взгляда на теории как на множества утверждений и от номологически-дедуктивной модели научного объяснения. Первый аспект почти автоматически препятствует распространению понятия истины на теории: если истина была определена для отдельных утверждений, а затем распространена на логически структурированные множества утверждений, но теории не являются логически структурированными множествами утверждений, то отсюда следует, что научные теории не являются тем типом сущностей, к которым применимо свойство истинности или ложности. Что же тогда представляют собой теории? Ответы на этот вопрос весьма схожи: теории — это образы, представления, модели, глобальные перспективы или «гештальты», которые выдвигаются для понимания и объяснения данных, полученных в определенной области. Они выполняют эту задачу, вводя теоретические сущности, которые являются составляющими представления или модели, но не встречаются в данных. Было бы интересно показать, как эти характеристики неявно опираются на ту способность интеллектуальной интуиции, о которой мы говорили выше, но мы хотим рассмотреть другие аспекты этого вопроса.
Следует отметить, что мы обычно не квалифицируем изображение, представление или модель как «истинные», а скорее как «адекватные», «достоверные», «правильные», «подходящие», «полезные», «надежные». Однако не менее очевидно, что такие модели, изображения или представления бесполезны с познавательной и практической точки зрения, если они не выражены и не сделаны явными посредством определенных утверждений, которые могут выражать далеко не всё репрезентативное содержание интеллектуально задуманной модели, но обладают большим преимуществом — они являются передаваемыми (communicable), истинными или ложными и проверяемыми. Например, карта города, безусловно, далека от того, чтобы считаться «истинной» в строгом смысле, но она позволяет извлечь из нее определенное количество истинных утверждений, таких как «железнодорожный вокзал находится на Лондонской площади», «расстояние между собором и вашим отелем меньше, чем расстояние от городского парка до Музея современного искусства», «вам нужно идти на юг, чтобы добраться из отеля до китайского квартала» и так далее. Этот простой пример достаточен, чтобы показать, что, безусловно, неверно утверждать, что научная теория — это всего лишь набор утверждений, но в то же время совершенно верно утверждать, что это также и набор подходящим образом связанных утверждений. Это «подходящим образом» имеет сложное значение: с одной стороны, оно указывает на логическую корректность связей, а с другой — намекает на важность, на «репрезентативную значимость» этих связей.
Оправдав (частично) взгляд на теории как на множества утверждений, мы вправе говорить в аналогичном смысле и об истинности теории, рассматривая утверждения, посредством которых она фактически формулируется. При этом мы не утверждаем, как выразился бы ван Фраассен, что научная теория рассказывает «буквально истинную историю» о мире, а говорим только, что она предлагает нам проверяемое ментальное представление (cognitive representation), в котором присутствуют определенные теоретические сущности, являющиеся элементами определенных утверждений. Мы можем утверждать, что наличие этих элементов способствует пониманию и объяснению наших данных не только потому, что из утверждений, в которых они встречаются, мы можем логически вывести утверждения, описывающие данные, но и потому, что, кроме того, эти теоретические элементы, по-видимому, причинно связаны с данными в силу того, что предлагается в теории, и это условие невозможно описать с чисто логической точки зрения. Таким образом, номологически-дедуктивная модель также сохраняет минимальное значение как необходимое условие для научного объяснения (в том смысле, что логическая непротиворечивость и совместимость с данными являются необходимым условием для полного принятия теории), но они недостаточны для определения того, какая часть теории ответственна за «ложный» результат, или для решения вопроса, потребует ли эта неудача просто «перенастройки», или полного отказа от теории. «Перспективистский» или «гештальтный» взгляд на научную объективность, который мы отстаивали, дает основание для обсуждения этих вопросов. Для ограниченных целей настоящей статьи достаточно подчеркнуть, что, утверждая правильно понимаемое понятие истинности для научных теорий и признавая, что эта истинность влечет за собой существование референтов всех понятий, встречающихся в истинных утверждениях теории, мы вправе сказать, что введенные таким образом теоретические сущности также существуют с тем же видом существования, что и другие референты, принадлежащие к этой онтологической области.
Следует также отметить, что, как правило, подобные теоретические сущности практически не вводятся в зрелых науках, если они не «наблюдаются» в каком-либо смысле. Однако необходимо понимать, что термин «наблюдение» здесь используется в совершенно ином смысле, чем радикально эмпирический, который сводит его к содержанию невооруженных чувственных восприятий. Действительно, современная наука опирается на инструментальное наблюдение, которое использует зачастую очень сложные инструменты, надежность и результаты которых (как мы уже указывали в разделе 3) обеспечиваются надежным применением научных теорий, постепенно накапливавшихся до тех пор, пока они не стали надежными (по мнению научного сообщества) не меньше, чем чувственные восприятия в повседневной жизни. Следует отметить, что эти инструменты используют не теории, а приложения теорий, то есть действие конкретно существующих вещей, которые на разных уровнях сложности экземплифицируют понятия уже существующих теорий. По этой причине технология является очень мощным доказательством научного реализма, как потому что она свидетельствует о способности к действию объектов, являющихся референтами теоретических сущностей, так и потому что она позволяет ученым «наблюдать» даже за ненаблюдаемыми явлениями.